В. ДЕМИН
Ч Е С С
РАССКАЗ
Мой старший брат Константин в четырнадцать лет умер от лейкемии. Это был замечательный мальчик. Он учился на отлично, писал чудесные лирические стихи и так рисовал, что ему прочили будущность художника. Я часто разглядывал его фотографии в семейном альбоме. У него были строгие, внимательные глаза, а на лбу, как и у меня, задатки отцовских морщин. Волосы он стриг наголо. В то время в школах еще не разрешали носить чубчик.
Знакомые находили, что я похож на брата: тот же взгляд, тот же овал лица.
— Что вы, что вы! — говорил мой отец. — Абсолютно никакого сходства.
Довольно рано я догадался, что отец меня не любит. Не было дня, чтобы он не назвал меня тупицей или редкостным бездельником.
— Человек живет для творчества, — говорил он. — Труд делает человека человеком. Твой отец конструктор. Твоя мать врач. А ты? Ты хочешь быть Обломовым.
Я не хотел быть Обломовым, но так получалось, что ни на станции юных техников, ни в переплетном кружке, ни даже в фехтовальной секции — нигде я не мог продержаться больше недели. Мне было скучно.
— Но ведь другим не скучно! — недоумевал отец.
— Не кричи на ребенка, — говорила мама. — Придет время, найдет и он дело своей жизни.
— Пока что дело его жизни — детективы да шахматы, — возмущался отец. — А толку от этого никакого. Ну скажи, скажи, какое место ты занял в последний раз?
— Не всем же быть чемпионами, — отвечал я.
— Что ты хочешь, ему двенадцать лет, — говорила мама.
— Капабланка в двенадцать лет уже делал черт знает что!
— Не всем же быть Капабланками, — говорил я.
Я знал, что только воспоминание о Косте заставляет его видеть во мне беспросветную бестолочь, и все-таки мне было обидно.
Мама сказала мне, что в Доме пионеров висит один Костин пейзаж. Оказалось, я часто видел его и раньше. То были развалины старой греческой церкви над заливом — зелень плюща, дряхлая желтизна стен и голубое небо. Пейзаж висел в читальном зале, и я спросил у Фаннии Ефимовны, библиотекаря, нравится ли ей картина моего брата.
— О! — сказала она. — Если б ты знал, какой это был талантище! И надо же, такая глупая смерть...
В мое время церкви у залива уже не было, ее снесли, но я прогулялся к бугру, где она стояла, и представил себе, что вот отсюда, с этой точки, ее срисовывал мой удивительный брат. Мне было завидно.
В тот год что-то ломалось в моем характере. Я стал замкнутым, рассеянным, злым. Глупая шутка поссорила меня с Юркой. Больше друзей у меня не было, и вот, изнывая от скуки, я пропадал полдня у моря, а дома валялся на диване и листал книжка из отцовской библиотеки. По вечерам я вытаскивал шахматы и, желая показать отцу, что хоть чем-то занимаюсь, подолгу разбирал партии корифеев.
Сейчас я с улыбкой вспоминаю о томлениях той поры. Шахматист из меня, в конце концов, тоже не вышел, как не вышел фехтовальщик или мастер переплетных дел. Делом моей жизни стала история. Но это случилось много позже. А тогда мне нравилось до глубокой ночи засиживаться с ребятами над разбором любопытной позиции, нравилось движение, мягкое, вкрадчивое, почти лукавое, каким я научился переставлять фигуры на полированной глади шахматного столика, нравилась сама обстановка Дома
пионеров в этот час: смех из зрительного зала, веселая суматоха в коридоре и за кулисами и трубные звуки с той стороны, где репетировал духовой оркестр. И меня совсем не волновало, что я регулярно занимаю места в нижней половине таблицы.
— У тебя нет спортивного честолюбия, — говорил наш руководитель. — Имей в виду, это безнадежно.
В нашем городке он слыл непререкаемым шахматным мэтром. До войны его имя было довольно знаменито, и раза два или три он выходил в финал первенства страны. Но после ранения что-то такое случилось с его нервами, и он уже не мог играть в крупных соревнованиях. Мы звали его Билли Бонс. Внешность у него была, действительно, пиратская. Неповоротливый, громадный, с буйной шевелюрой и рыжими волосами на груди, он бродил между нашими столиками и рычал
— Чигорррин... Таррраш. . Пильсберрри...
Слова эти звучали как заклинания.
Из современников его кумиром был Бронштейн, сыгравший в тот год свой матч с Ботвинником.
— Это художник! — гремел Билли Бонс. — Это подлинный художник в шахматах. Поймете ли вы когда-нибудь, что шахматы прежде всего — искусство?
Он относился к нам презрительно и даже Славика Фролова, самого способного из нас, то и дело отчитывал за голый техницизм, весьма странный в его возрасте.
— Счетная машина! — восклицал он. — Безошибочное понимание позиции и ни грамма эстетизма!
Славик молчал и лишь иронически щурился сквозь очки на золотой ниточке. Он был уверен, что Пират завидует его грядущей шахматной карьере.
Когда в юношеском городском чемпионате я после четырех туров неожиданно набрал три с половиной очка, Бонс отнесся к этому скептически. По его прогнозу я мог рассчитывать только на пятое или шестое место. На первое должен был выйти
Фролов, на второе — Саша Небылицкий из пятнадцатой школы.
Он редко ошибался, потому что хорошо знал наши силы и наши слабости Но он не знал, что турнир стал для меня последним шансом. Он не знал, что с утра до ночи я штудирую пухлые томики шахматных наставлений и тетрадки с его, Билли Бонса, уроками. В те же дни мне попался на глаза сборник этюдов Куббеля. Я прочел эту книгу как двести пятьдесят занимательных рассказов о хитрости и лукавстве белых, раз за разом попадающих в безнадежное положение и неизменно отыскивающих путь к победе. Скоро шахматы стали сниться мне каждую ночь, а немного спустя уже и днем, идя по улице, я ловил себя на мысли, что воспринимаю прохожих как фигуры на огромной доске и меня раздражает, если они передвигаются не так, как предписано ходить слону или, допустим, ладье.
В пятом туре я выиграл еще одну партию, но потом дела мои пошли хуже. Меня тянуло к головокружительным осложнениям, к жертвам, не дающим форсированного выигрыша, но основательно запутывающим игру. Обливаясь потом, сунув руки между колен, я считал, считал, считал получающиеся варианты, а сердце у меня колотилось. В решающий момент, совершенно измотанный, я с почти логической необходимостью допускал грубейший промах. В одной партии я подставил слона, в двух других просмотрел вилку, в четвертой зевнул элементарный мат в два хода.
Эта последняя партия была, как мне казалось, очень красивой. Я рассчитывал впоследствии гордиться ею. Но в суматохе цейтнота я поставил на открытую вертикаль не ту ладью. Зрители, наши же друзья по кружку, не прошедшие в финал, вполголоса комментировали это за моей спиной в самых откровенных выражениях.
— Кошмар! — слышал я. — И это в такой позиции!
— Ну и ну! — слышал я. — Просто страшно подумать!
— Идиотизм! — слышал я.
И кто знает, быть, может, эта партия стала бы последней в моей жизни, если бы в ту минуту ко мне не снизошел Билли Бонс.
— Ты торопишься? — спросил он.
Куда я мог торопиться?
Узкими переулками нашего города он повел меня к себе. Мы ступали по гладким плитам тротуара, и палка Бонса выбивала из них резкий костяной звук. Шары фонарей прятались в разросшихся акациях. Я смотрел на луну в полынье между тучами и думал о том, что я бездарность.
Боне жил на третьем этаже большого дома. На каждой лестничной площадке он останавливался, чтобы перевести дыхание, а дома, даже не сбросив своего серого, грубоватой работы плаща, надолго замер у окна, делая вид, что любуется морем. Потом он предложил мне чашечку чая, приготовленного по какому-то замысловатому рецепту, и сказал:
— Ну, а теперь выкладывай.
— Что?
— Все. Все-все-все.
И я рассказал ему все. Я рассказал, почему мне так важно было отличиться. Я рассказал, как относится ко мне отец. Даже моего брата, такого замечательного и так мешающего мне быть самим собой, припомнил я в этот вечер. Бонс слушал и, посапывая, тянул из своего стакана.
— Хорошо! — сказал он. — Превосходно. Допустим, ты стал чемпионом. Разве это что-нибудь решает?
— РешаетI Конечно, решает1 Ну как вы не понимаете!
Он смотрел на меня, а думал о чем-то своем. Потом, пододвинув доску, он быстро расставил на ней фигуры и предложил:
— Найди выигрывающий ход!
В голове у меня вздымались и опадали продвижения и взятия, жертвы, перекрытия и ловушечные увертки. Опасаясь его гнева и окончательно ничего не видя, я двинул на-авось ферзя.
— Так, — сказал он. — Теперь слушай, что я скажу. Послезавтра играется девятый тур, в субботу — десятый. Ты пропускаешь их. Всю эту неделю ты ни разу не берешься за шахматы. С кем у тебя очередная встреча?
— С Небылицким.
Он отпил глоток, все с тем же сопением.
— Небылицкого можно переиграть Его определенно можно переиграть. Мы еще поговорим об этом. Но в эту неделю ты должен забыть, что на свете существуют шахматы. Понимаешь?
Я теперь ни во что не верил, но покорно кивнул.
Была уже осень. Дни стояли теплые, но пасмурные. На тротуарах лежали листья, красные, желтые, бледнозеленые, с коричневой неравномерной каймой. Я бродил по городу и запрещал себе думать о том, что Алехин любил в ортодоксальной защите ход 11. Ке4, а Капабланка, напротив, никогда его не применял. Один раз я забрел к морю, на бугор, увековеченный моим братом. Моросил дождик. Неуклюжий экскаватор рыл котлован для большого дома. В стороне разгружался самосвал. Я постоял и побрел обратно.
Дальше было вот что: я выиграл у Небылицкого. Я выиграл еще четыре партии подряд.
Перед каждой встречей Бонс наставлял меня, какой тактики следует держаться. Может быть, все дело было в этом Но мне казалось,
будто что-то изменилось во мне самом. Теперь я садился за доску твердо уверенный, что выиграю. На каждом ходу я искал пути к преимуществу и, помню,
меня удивляло, как прост иной раз оказывался этот путь. Стал другим даже жест, каким я передвигал фигуры.
Теперь я ставил их резко и твердо, не ставил, а вбивал в клетку. За моим столиком толпилось больше всего любопытных.
Мои партнеры — или это казалось? — нервничали уже при первом ходе. Я случайно позволил Степанову сделать ничью, поймал Толика Чубабрия
на дебютную ловушку и в красивой атаке с жертвами заматовал Дончука. Так я снова вошел в группу лидеров. Иногда я не верил, что это происходит
наяву.
А дома творилось все то же. Где я вечно пропадаю? Думаю ли я о школе? Почему я не убрал постель?
— Вылитый Илья Ильич, — говорил отец. — Ему нужны лакеи. Нянька ему нужна.
— Да, — отвечал я. — Просто необходима.
— А хорошенькая взбучка ему не нужна?
— Нет, — отвечал я. — Не обязательно.
— Вова, когда-нибудь этому должен придти конец, — сказала мама.
— Да что вам от меня нужно!— закричал я. — Вы хотели, чтобы я нашел свое дело? Так вот, я нашел его.
Отец спросил:
— Как оно называется, твое дело?
— Чесс.
— Как?
Они глядели на меня, как на помешанного.
— Чесс. Два эс на конце, — сказал я и пошел спать. Я слышал, как отец сказал:
— Чертовщина какая-то. К предпоследнему туру я имел на очко больше Фролова и на полтора очка больше Небылицкого Моим противником был Петя Сафонов, не выигравший еще ни одной партии. Победив его, я обеспечивал себе как минимум дележ первого места. Улыбающийся и наглый, я разыграл гамбит Муцио. Петя сразу сник. Я долго гонял его по доске, и он покорно отступал, закрывался, снова отступал и снова закрывался. Потом он вдруг сказал: «Шах» — и я обнаружил, что от моей инициативы ничего не остается, а пожертвованного коня я все еще не вернул.
— Петя, — сказал я. — Ничья?
Его била нервная судорога. Не отрывая глаз от доски, он покачал головой. Сейчас он платил мне за все насмешки.
— Шах! — сказал он. — Еще шах!
Когда я вышел, уже темнело. Я долго брел по улице, потом сел прямо на тротуар, у трамвайной остановки. Подошел седьмой номер. Мой. Я не пошевелился. Я сидел, прислонив голову к столбу, и плакал.
Домой я добрался после одиннадцати. В углу прихожей стояла знаменитая палка, на вешалке висел серый плащ. Я вошел в комнату и молча уселся на диван. Бонс внуиштельной махиной возвышался над нашим столом. В лапищах у него была любимая отцовская чашка с профилем Некрасова. Бонс объяснял, как надо заваривать настоящий, по его вкусу, чай. Мои родители слушали его так внимательно, что едва отметили мой приход. Подробно растолковав свой рецепт, он поднялся и стал прощаться. Они пошли провожать его, и я слышал, как на лестнице они долго благодарили его за приход. Я водил пальцем по узору диванного чехла и ждал, что будет, когда они вернутся.
— Нет, ты только погляди на него, — сказал отец. — Была у него когда-нибудь такая кислая физиономия?
— Но Вова! — сказала мама.
Но кто же знал. что ты так любишь шахматы?
— Я ненавижу шахматы, — сказал я
— Все будет в порядке, — сказал отец. — Ты вел себя как мальчишка. Твердый спортивный режим, психические и моральные факторы — знаешь, как это важно в соревновании? Но теперь все будет хорошо. У тебя осталась одна встреча, и ты ее выиграешь.
Со своей стороны он вызвался изготовить такой гоголь-моголь, что голова у меня во время игры будет работать лучше, чем у Ботвинника.
— Я больше люблю Бронштейна, — сказал я. — И потом, у Фролова невозможно выиграть.
Мне было приятно, что они суетятся вокруг меня, но я хорошо знал: у Фролова кибернетическая машина вместо головы.
Он уселся против меня, ласково щурясь за золотыми овалами. В начале турнира он сделал серию ничьих, но потом выправился и теперь наступал мне на пятки. Ему надо было всего лишь не проиграть эту партию, и он, как и в прошлом году, выходил на первое место. Он играл осторожно. В середине игры, когда стоило отважиться на активные действия, он продолжал маневрировать. Моя позиция стала посвободнее. Я напал на его слона. Он должен был отступить на эф-шесть. Только тут я увидел, что если слон станет на це-пять, его нельзя брать из-за форсированной потери качества. Я так испугался, что почувствовал, как внутри у меня что-то оборвалось. И тогда, как бы возвратным движением маятника, меня осенила возможность блестящего опровержения. В чем оно состояло, я не понял до конца, но почувствовал, ощутил всем своим существом, что она имеется.
Бесстрастным движением Фролов поставил слона на це-пять.
У меня дрожали руки. Я весь трясся в нервном ознобе.
— Конь е-четыре, — сказал я и, переставив фигуру, поднялся. Мне надо было отдохнуть.
В соседней комнате я умылся и долго обтирался платком перед зеркалом. Вид у меня был неказистый: турнир дорого достался мне, я осунулся, потемнел, и только глаза смотрели так, что это понравилось мне самому. Я прошелся по коридору. За дверьми кто-то пел, кто-то играл на трубе. В актовом зале уборщицы, переговариваясь, протирали тряпками кресла. В библиотеке стоял у барьера длинный юноша в очках и говорил:
— Говоря объективно, «Девяносто третий» гораздо значительнее всяких «Человеков, которые смеются» и «Соборов парижских богоматерей».
— Пройдите, Юрочка, выберите себе что-нибудь, — сказала Фанни Ефимовна, глядя на него влюбленными глазами.
На стене читальни висела картина моего брата: зелень плюща, дряхлая желтизна стен и голубое небо. «Талантище» — вспомнил я. Какое нелепое словоI
Когда я вернулся, у нашего столика стояла толпа.
— Теряешь ладью, — сказал мне один. — Пора сдаваться.
— Да? — сказал я.
— Может быть, выйдет вечный шах, — сказал второй.
— Да? — сказал я. — Кто еще хочет высказаться?
Я вел себя нахально, но ведь это был час моего торжества.
— Прошу внимания, — сказал я. — Ферзь эф-четыре бьет аш-шесть. Головокружительная жертва.
Фролов думал полчаса, потом сделал три хода, усмехнулся и положил на бок своего короля. Усмешка у него получилась неловкой и, вспомнив, с каким видом он садился, я сказал себе: «Ага!». Мне жал руку Билли Бонс, меня хлопали по спине, по плечам болельщики, а я вертелся из стороны в сторону и слушал, слушал все поздравления, сыпавшиеся на меня.
Дома, едва распахнув дверь, я закричал:
— Почему никто не встречает чемпиона города?
Мама мыла полы. Она бросила тряпки и сказала:
— Милый ты мой чемпион!
— Да здравствует Чесс! — закричал я.
— Да здравствует Чесс! — закричала мама. — А что такое Чесс?
— Чесс — это по-английски: шахматы, — сказал я. И мы стали в один голос кричать:
— Да здравствует Чесс!
Пришел отец и уже у двери спросил:
— Ну?
Я потупился, а мама, старательно вздохнув, сказала:
— Поделил третье и четвертое.
— Так, — сказал отец, заметно попритихнув. — Конечно. Не всем же быть чемпионами. А на первом?
— Фролов. Ну, он перворазрядник.
— Так, — сказал отец. — Ясно. Не всем же быть Капабланками.
И тут я запрыгал вокруг него и закричал:
— Всем! Всем! Всем быть Капабланками!
Отец принес с собой бутылку вина. Он налил мне полный стакан, а мама подкладывала сыру и маслица, а я пил, ел и рассказывал, не переставая: о том, как я заметил этот ход, как потом бродил по коридорам, о том, какое лицо было у Фролова, и о том, что хотя мы с Небылицким имеем одинаковое количество очков, все-таки я, а не он должен быть назван чемпионом, потому что наша встреча с ним из девятого тура окончилась моей победой.
Много-много позднее, когда ко мне пришло ощущение, будто в этой гонке за первое место я утратил кусочек самого себя, я вспомнил, с каким лицом Бонс поздравлял меня. Умный человек, он понимал, что после этого случайного, как все чудеса, успеха я охладею к шахматам так же быстро, как охладел к авиамоделизму и к работе переплетчика. Он прощался со мной, и он не ошибся. Я все реже посещал кружок, а потом и совсем его бросил, и наша последняя встреча с человеком, который на некоторое время вернул мир в мою семью, произошла лет пять спустя и оказалась теплой но мимолетной.
Однако все это случилось потом. А в тот вечер я был слишком упоен победой, чтобы думать о чем-нибудь кроме нее.
— Да здравствует Чесс? — закричал я.
Отец посмотрел на меня, потом на портрет Константина, потом опять на меня.
— А ведь, действительно, есть сходство, — сказал он.
"Шахматы" (Рига) 1966 №№5,6 |